Фрагменты рассказов

МЕСТАМИ ТУМАН

фрагмент рассказа

1.

По радио все то же: туман, дождь, холода. Ясное дело, октябрь. И Ладога, как пьяная. Штормит Ладогу.
Надя везла Нинку к Дрону. На Герцена. Дрон был по женским. На Саблина у Нади свой венчик, в Крестовской больнице токсичка. Если что серьезное. На круг похоже: Саблина, Крестовка, Герцена. Но это как когда. Бывает ведь и тихо, если жить дают. Бывает. Когда девчонки из ее квартир-съемок тихо себя ведут, не лезут в пекло.
Нинка была у Нади из лучших. Мало того, что красивая, так еще и соображает. Красивые же все без башки. А Нинка… Надя таким верила. Такие, как солдаты: стоят молча и помирают молча. И не сдадут. Как солдаты на войне.
Осень Надя не любила. Хотя, может, и красиво. Но не любила. Слякоть. Темнота. Ветер с залива пробирает. И пальцы стынут. Смотрела она в окно и думала о том, что Нинка теперь заляжет, надо новую девочку брать. Найдет, конечно. Только ведь с новой и вляпаться можно. Запросто.
Нинка, крупная, задастая, сидела рядом. И глаза Нинка прикрыла. Видно, ей было совсем плохо.
— Нинка, Нинк, — позвала Надя, — ты как?
Нинка открыла серые глазищи, облизнула губы и кивнула ей.
— Да ладно, фигня… Скоро приедем?
И по тому, как она это сказала, как взглянула, Надя уж и поняла: еле тянет Нинка.
— Да вон ворота. Тут влево надо. Ну, влево же!
Водила, парень какой-то, чернявый, хмурый, дернул по тормозам. Проулок узкий, а со встречки придурок вывернул. Нинка охнула.
— Хрена дергаешь, не видишь…
Парень вздохнул, выправил машину. Поехали, как по перине. Значит, понимающий. Ей, Наде, такие не часто попадаются. Ей – такие…
Охранник вылез из будки, рожа кислая. Не пускает? Не пускает. Так бы и дала в толстую эту рожу. Со всей дури. Так бы.
— Нам в приемный. Нам… Ну, что тебе сказать, что? Денег дать? Ну, не дойдет она, ясно? Какого…
Машина ткнулась в шлагбаум. Капотом прямо. И парень этот, чернявый водила, открыл дверцу, попер вон из машины.
Охрана что. Они сами по себе. Но он, чернявый, с ними как-то разрулил. Шлагбаум подняли. И Надька заметила, как-то парень с охранником этим, потертым, тусклым дядькой, по-свойски сговорился, по-тихому.
Когда парень сел на место и они тронулись, Надя его оглядела. Когда ловили они с Нинкой на Крупе тачку, не до того ей было. Надо ведь скорее. Скорее. Вот и выловили. Друг-друга. Он — ее, она — его.
Выловили. В городе сонном, осеннем. В морском городе Питере. На Крупе, в самом ее сливном конце, у набережной. В далеких пустых кварталах. На окраине. Где по утрам в октябре ого, какой туман, трамвай по крышу тонет.
А диктор по радио болботал что-то грустным голосом. От такой погоды какой же еще голос.
Когда помог он Нинке из машины вылезти, Надя еще раз на него, на парня взглянула. Мужчин Надя сразу размечала.
Если брови кривит, рукой поводит и плечом так… Тогда картон. Расклеит и свалит. Не пойдет. Надо отцеплять сразу. В одно касание. Если глаза таращит, орет, за руки хватает. Тогда вата. И что? Юрке сказать. Юрок может и заварить. Может, правда. Наглухо. Но это редко. Чаще Надя сама разбиралась. Ее в городе знали. Надя-Стрелка взглянет, как бритвой полоснет, лучше не связываться.
Только этот водила особенный. Какой? Свой, понимающий? Нет. Как товарищ. На тихой Надькиной войне. Где все против всех. На ее маленькой войне в мирном Питере. С пятницы до вторника. С десяти до трех ночи. Где метадон в пачках по сто. А дальше непруха, ночь глухая, страшная. Дальше едут спать. Потому что хорош, себе дороже.
Так какой же он, этот парень? Просто глазастый, да? У Нади глазастых полно. И лупоглазых. И губастых. Ментовских и профурских. Всяких. Нет, не по работе. А так, так…
Надя велела парню ждать.
— Дождись, понял?
— Ладно…
Вот и все разговоры.
Они поднялись с Нинкой на крылечко. С бокового входа. Чтоб сразу к Дрону. Чтоб без вопросов. И без ответов. Про запястья там, про подколенки. Куда колола и сколько. Чтобы без этого. Совсем.
И когда они поднялись, по ступенькам-то, Надя оглянулась. Парень на нее смотрел.
А вокруг был стылый сад. И вороны по душе когтями скребут. Ограда-петельки. Тоска. Но он так смотрел. Чернявый парень. Странно? Да черт с ним. Ей бы только Нинку пристроить. Только бы…
Ну, дальше что. Обычный лай. А как же, мол, раньше?… А так же. А куда я ее?… Туда, вот, туда. Пятерик сюда, каталка туда. И все.
Правда, Дрон был кислый. Спал, наверное, не с той и не там.
А еще погода. Туман-дожди. Квёлая такая погода. Лужи. Вороны. И ограда. У каждого такая же. Где не прячься, все равно сюда привезут. Когда-нибудь. Не так, что ли?
Надя вышла, закурила. Нинка ей до боли плечо сжала, когда по коридору шли. Ну, ну, Нинка, вытянешь, хорош рожу кривить. И все. Все!
И Надя вверх посмотрела. Там что, вверху? Серое? Нет, там просвет вылез. Над оградой, над окнами, белым замазанными, над собаками, санитарками, над черными кленами, над всеми бедами, над… Про-свет. И все так идет, все. Полосами. Вот он, просвет. Будто оттуда, сверху, кто-то грустный свой Питер разглядывает. И прикидывает про ее, Надину, жизнь. Куда она бежит, куда клонится.
Вышла и спросила его:
— В Купчино свезешь?… Сколько?… Машина твоя?…
Свезет. Машина своя. Или врет. Или нет. Или.
Из машины Надя смотрела на витрины, прохожих, фургоны, на буквы и огни. И на него, на парня этого смотрела. Посреди этой осени один только попался надежный. Глазастый. И надежный. Откуда она это взяла, сама не знает. Сережей звать. Сережей. Странно, что этим дохлым, стертым, дрянным, пустым утром попался ей Серёжа. У нее, у Нади, с Серёжами всегда хорошо. Но он не все. Не все.
Но может она закурить и на него, на глазастого, посмотреть. А он на нее. Из этого ничего ведь не выйдет. Никакого просвета. Как над больницей, в небе. В далёком питерском небе. Ясный перец.
Они ехали и смотрели. На фуры, светофоры, на ментов, на бабок по углам. И друг на друга.
Это иногда так выходит, если люди сидят вместе в одной машине, в старой «матрёхе», сидят и едут по лишним улицам странного города Питера. Сидят и думают про своё, а выходит у них общее.
Но в Купчино вышел облом. Хозяйка Ленку выкинула, пришлось ее на Лиговку переть. Потом оттуда, с Лиговки, кое-что забирать. В двух вязочках. Две вязочки по половине, одна целая. Выходит триста штук, не меньше.
Сережа этот сидит, ни гу-гу. Как будто не въехал еще. А если въехал, то совсем молодец. Но это еще как сказать.
— Мне водила нужен. Ты как?
— На время или…?
На два часа. На два года. На всю жизнь. Счаз-з! Имя — это еще не всё. Мало ли, что Сережа. А он молчаливый, а он на нее смотрит. Эх, вот же ты, Надя, дура!
— Работа по вечерам. И ночью… тоже. Город знаешь?… Вечером, после десяти приезжай… Где утром нас подобрал, помнишь?
Приезжай… Помнишь…
Сквозь все грёбаные эти дневные дела, сквозь хриплых ворон, сквозь вязочки («По сто возьмешь, Юрок сказал… Ска-зал!») вылезали к Наде глупости. Весенние глупости посреди сонной питерской осени. Когда многим хочется айса жахнуть — и в астрал. Закинуться с холода. С этих улиц гадовых. Где старухи на ведьм похожи. Или нет? Нет!
Сквозь серьезные эти раздумки к ней, к Наде, лезли глупости. Такие, просто ах. Парафин с антифризом.
К обеду они с Сережей решили передохнуть. Хорош. Все тетки заряжены, а парни – ещё при штанах. Чего ж больше?
А Сережа на ее «пошли» сказал, что подождет. Какое там. Что же, не видит она, что ли, ему жрать охота. И потом, надо же его засмотреть. Юрок в обязаловку спросит, какой еще водила. Наш? И что она ему, Юрке, скажет? Абы я?
Сели в уголке. Сережа оглядывается. Или скатерть оглядывает. А что ее, скатерть, разглядывать, чистая она.
— Откуда сам?… Выборг? Я там жила… Долго.
В Выборге Надя жила с Киляшей. Давным-давно. Он, Киляша, был смирный, смотрел за стадом и был бережлив. Хотел проехать между порошком и ментами. Хотел… Только не вписался. И Надя из Выборга свалила. Зачем ей спецура. Киляшу они ей все равно не вернут. Не вернут. А беседовать ей некогда. Выборг — город скромный, каждая мамашка наперечет. И заработки смешные. Не годится. А тут, в Питере, у Нади четыре съемки и табун девчонок. Только давай. И Юрок еще. Для прикрытия, для перемотки. Если не задастся какой поворот.
— …Ты что вообще делаешь? Бомбишь? А живешь где?
Еще спроси его, с кем. Что, интересно, он ответит. Свободен? Или да?
Дела мотали душу. На Флянском ждала ее Машка-Капут. Но Машка может и подождать. Не помрёт.
У Сережи были странные глаза. Серые с синими. Синие с серым. С зелёным? Подходящие глаза.
Суп Надя выбрала рыбный. Семга, сливки там. Хороший такой суп. А потом принесли по свиному медальону.
— Прожарили? Нравится?
Ей хотелось, чтоб понравилось. Сережа хвалил. И все на скатерть пялился. А надо известно куда. Надо Наде в вырез. Или нет?
Она оглядела себя в зеркало. За ними по стенкам здесь все зеркала. Как будто в поезде, в эсвухе, прёшь. Ресторан не зря «Восточный экспресс» называется. И вход с улицы, вроде бы как фартук паровозный.
У него денег негусто, уж и видно. Щеки втянулись. Ну, подкормят. Девочки у неё такие, только дай кого, сразу — цанга. Только нечего им. Она его сунет к Грячкиной. К смирной бабке Грячкиной. На Чёрную речку. Пускай. Как-нибудь.
И в вырез он ей не пялился. И не расспрашивал. Но кое-что понял. Но ничего, вида не подал. А что по ментуре он, Сережа, чистый? Пробьем. А машина? Машина сама по себе.
Бабка Грячкина даром, что трухлявая, насквозь она видит. Пока говорили, раз зубы выкатила, другой. И хмыкнула. Молодой, мол, у тебя! И щурится, ах рожа плывет. Тебе-то что, кочерга, молодой он или провислый. Какая тебе печаль?
Так он, Серёжка, у нее, у Нади, и завелся. С того самого утра, когда Нинку к Дрону отвозила.

2.

— …За углом поставь. И жди.
Ночной город на дневной совсем не похож. Днем тут что? Трамваи, народ, автобусы с чухонцами пьяными. А ночью… Асфальт блестит, от фонарей дорожки. Окошки все темные. Только у малышовой больницы, на Греческом, красный крестик мигает.
Надя вышла из машины, взяла сумочку и велела ему поглядывать. Время такое. Гулкое. Сказала и пошла к подъезду. Гостиничка длинная, целый квартал занимает. Надя шла и думала про Балтийку и Солдатовку. Стали там бабло притыривать. Не может быть, чтоб полно клиентов и такие выходы. Пришлет она к ним Юрка, пускай разбирается. Сам говорил, набирай новых. Вот тебе и набрали.
У подъезда окна желтые. Внутри люстра переливается. Везде ночь-темнота, а тут уютно, тут гости дрыхнут. И гостям этим её айс нужен. Какое же без него веселье. Бека закладочки от нее возьмет, с субботки заплатит. По сто каждая пойдет.
Впереди маячил обелиск. Стамеской называется. Башенка метро, вокзал напротив, троллейка на Невский заворачивает, голубые искры просыпает. Тишина. И холод по спине ползет.
Надя передёрнула плечами, идти всего ничего, а как задувает. Прям под подол.
Подошла к высоким дверям и дернула створку на себя. И-мм-я, — протянула створка. Че, мол, ты, Надька, по ночам шляисся?
— Коля, привет! Спишь на посту?
Коля-Николай, высокий, лысый, кивнул ей. Рожа недовольная. Постарел Коля, не тянет.
— Надя, Надя… Какая ты всегда… прям цветик…
Бека вырулил из коридора, она и не заметила. И полез, полез обниматься.
— Хорош трепать. Давай, доставай… С тебя от субботки ничего нету. Снежка надо. Теперь на него как раз интерес.
— Тут все… Отойдем, засмотрим.
Прошли по коридору. Пусто, тихо. В глубине вестибюля мозаика переливается: рыцари, кони, облака. Как раз по месту. Тут рыцарей навалом. И коней.
Что у нас тут? Пачки в связках. Таблетки в пакетиках. И ампулы с «крокодилом», по паре миликов каждая.
— … За сотенку идет? Разом возьмем. Стянешь?
— Ты что думаешь, я грузовая, полную возить? Тут ведь менты центровые, зачешут.
— Наденька, войди в мои расклады…
— Ладно, спрошу. Звякну тогда, понял?
Надя щелкнула замочком и расправила шарфик. Бека взял ее за руку.
— Малька заправишь? У меня хороший коньяха есть.
— Некогда, дел полно. Всё, всё… Отвяжись!
— Новый грозится порошок вывести. Серенького выкинул. Роет! — выдохнул Бека.
Новый, старый, все гребут. Ни черта не будет с этого. Надя кивнула ему и выкатилась обратно. Ткнула Колю-Николая в бочину. Ух, как разъелся! Тот посмотрел на нее и шлепнул себя пальцем по носу. Надя сунула ему пакетик в ладонь.
— Кивнешь в среду, понял? Не жди!
Коля мигнул и усмехнулся. Знаю, мол, ученый. Ну, ну, увидим.

На улице дубак. Метёт от Стамески до Греческого. Надя запахнула пальто и пошла быстрее. Тень от знака, распяленного на тросах, прыгала посредине тротуара. Надя торопилась. Сейчас сядет в машину. Там тепло, там…
Рядом с тенью от фонаря, рядом и чуть левее выскочила еще тень, синеватая такая, длинная. Надя развернулась и подалась ближе к улице, ступила на проезжую, на черный асфальт. Ей бы арочку обогнуть, а там все, там ее Сережка.
— Стой-ка!
Из фиолетовой темноты шагнул к ней дядька. Пальто светлое, ручищи. Протирка, с вокзалов? Или навели?
Надя подалась назад, но дядька ухватил ее за рукав. Надя тут же долбанула его носком по голени. Дядька охнул, но рукав не выпустил.
— Е-мм-ут тя… Су-ка!
Он покривился и тряхнул её за плечо. И по роже счас ей… Потом сумочку… Потом…
Надя никак не могла вывернуться, долговязый держал за отворот крепко. Коленом она ему заехала, конечно. Но, похоже, вхолостую, увернулся. Заорать, так еще менты объявятся, запалишься. Заорать?
Из-под арочки метнулась еще тень, Надя рванулась и вскрикнула. Их тут компаха целая, похоже. А баллончик на таком ветру не возьмет. Не…
Второй был пониже, помятый, стёртый какой-то. Обтёрханный. Рожа заплыла. Вокзальные. Надо же, как вляпалась!
— Эгей, мужики, чиго тут?
Из-за угла выплыл Сережа. Надя всхлипнула. Сережа выплыл. Серёжка!
Высокий все еще держал ее за отворот, а второй, тёрханный, обернулся и полез в карман.
— Серё… Се…
— …ткнись…
Как только длинный повернул башку, Надя отступила на шаг и со всей силы жахнула его по колену. И тут же Сережа налетел на тёрханного, тот не успел вытащить нож. Сережа долбанул его коротко, глухо так стукнуло, как будто по глине лопатой — ж-жап. Голова тёрханного мотнулась, назад-влево. И ещё раз. Длинный отпустил Надин отворот, замигал, и Надя пихнула его в грудь. Здо-оровый ты какой, а!
Длинный закрутил башкой, выглядывая, куда б ему свалить. Но Сережа успел раньше, он толкнул тёрханного на длинного. Тот покачнулся и тут Надя, наконец нащупав в кармане бобок, выдрала его наружу и перетянула длинного по затылку. Тот лязгнул зубами, хотел было назад, но не успел. И-мх-х… Он кашлянул и наклонился. Как будто хотел что-то разглядеть на мостовой, на ноябрьской ледяной панели. Под чёрными тенями.
Сережа оттянул длинного в грудь и ниже, потом по ребрам и снова сунул ему в дыхло. Длинный сложился и тогда Сережа саданул его в табло. И еще раз. Надя еле поймала его за плечо, так разошелся, как машина все равно, поршнями ворочает.
— Хорош… Хорош, сказала!… Счас… ментура… Мен…
Сережа взглянул на нее, Надя так и запомнила его, сопящего, злого, все еще живущего там, в драке. Из-за нее. Наконец, он опомнился, вздохнул.
— Чё они?
— Сумочку взять… наладились… Пошли… Серёж… Менты счас сунутся… Пошли!
Они вывернули за угол и побежали мимо мигающего красного креста, мимо темных окон гостиницы, по острой стали блестящих в свете фонарей трамвайных рельсов. Побежали, намертво сцепив пальцы. И ладонь у Сережи была горячая, крепкая такая ладонь.
Дерется, как заведённый. Молчит. Не расспрашивает. Не волнуется ни хрена. Мент? Интересно, разрешается ли ментам клеить клиенток? Если склеит, не мент, а если нет? Тогда она сама его склеит.
Когда сели в машину и, газанув, выдрались на Греческий, развернулись и дали газу по проспекту, Надя спросила:
— Как ты их завернул… Боксер, да?
— Учился. Было дело… Давно.
Надя оглядела его профиль. Рожа хмурая, губу прижал, наверное, успели-таки ему навесить. Тут ведь как на войне. На тихой питерской войне. С засадами, с убитыми. «И где же ты, Серёжка, учился? В милицейском клубе, на Архипова?»
— Губа целая?
— Так себе.
Надя достала из сумочки платок и хотела протереть ему рожу-то. Сережа повернулся к ней, по лицу его скользнул фонарный свет. И в этом жалобном, желтом свете выскочила к Наде глупая, давно позабытая радость: ты есть, а это главное. Ты у меня есть. Да?
И сжала его руку. Как будто шли они по наледи и она, Надя, боялась поскользнуться. Поэтому и ухватилась. Так и ехали. Даже и говорить не хотелось, ясно всё.
Свет фонарей лез в салон, никого не спрашивая. Прыгал на стекло, съезжал на торпедо. Высвечивал пальцы на рычаге передач и узкие Надины ноготки, с прорисованными Лилькой цветами. А потом свет прыгал назад, проглаживал пустые сиденья. Новый столб и новый прыжок — стекло, торпедо, пальцы, ноготки. Следующий, и за ним…
Обуховка длинная, пока еще доедешь. И фонарный этот свет никак не мог забраться повыше и различить, какие у парочки глаза. Довольные или не очень?

— …Как хочешь, а сама больше не повезу. Позавчера на Стамеске притёрли, думала, в рай вылечу. Если б не Серёга!
— Навели?
— Похоже с бана. Жарики.
— Я узнаю.
— Сам вози. Заодно и узнаешь.
— Бека мутит… А этого ты где взяла?
— Нинку на Герцена везла, он и проявился.
— Посветить?
— Машина у него чистая, я у Лёни узнала, а сам…
— Посветить, ага.
Юрок смотрел в окно. Там был все тот же дождь. И все то же небо. Серое, без просветов. Вороны даже попрятались. Что они, каторжные…
Диктор по телику все свое гнет: туманы, холода. Как же много этой туфты всегда гонят. Как будто они летчики или моряки там. А что про Сережку, Юрок, так не мент это. Он просто хороший и верный. Ментам всерьез клеиться не положено. Это все знают.
Только не Юркино это дело, с кем она, Надя, и почему. Делам Сережа не помеха, а на остальное плевать.
Надя оглядела свитер Юрка. Красивый свитер, с каемочкой. Юрок всегда одевался чисто. И сам он дядька видный, хотя и не слишком веселый. Только с тетками ему не везет. Целую вереницу проштамповал, а все без толку. И такое у нее, у Нади, впечатление, что ему все равно. Тебя, её. Всё равно, какую. Любая это сразу видит. Скучный стал Юрок на эти дела. Это раньше он…
У них с Юрком было свое, особенное. Давно, правда. Но было. Когда ещё и квартир этих не было, и он, Юрок, после лагерей северных в Питер свалился. Надя удачно прозвонила тогда рижан, но взяла, дура, и закинулась на порошок. Юрок заметил, совсем край девчонке, заметил и выходил ее. Надя под коленом распорола себе вены, ступня вывернулась, провисла. Обезножила она. Так он ее под руки, в сортир там, в душ, таскал. Ей тогда казалось, это не просто слюни, как у каждой, у всякой, а такое… Когда пальцы за него отрежешь. И будет еще мало. А потом…
Потом выскочил к ней морячок. Самый настоящий. В белом кителе, во фланке хрустящей. Шевроны, обшлага, на фуражке золотой краб. Замуж звал. Смехота! У него жена, дочка, а он ей, Наде-Стрелке, замуж предлагает. И жалко его, и куда девать, неизвестно.
И был такой глупый момент, когда она и сама, на неделю всего, взяла и сорвалась. Решила, чем, мол, она, Надя, хуже других. Так они с моряком зажгли, вспомнить страшно.
А однажды по утрянке слышит она, как этот флотский звонит жене и про дочку спрашивает. И сопли у него в голосе лезут, как у мужиков бывает, когда припрёт. И она, Надя, тогда подумала, глядя на синие полотнища, которые весна над заливом развесила, ни хрена, мол, у нас не выйдет. Зачем человека об колено ломать, он же её потом поливать станет. Жизнь пропала и все такое. Лучше уж она сама по себе. Как обычно. Вольная птица.
Долго объясняться с ним не стала, сроду этого не умела. Всё ему, как есть, расписала: так, мол, и так, у меня одна бригада на Морской, другая на Старопетровской, третья — на Саблина. Про порошок даже не заикнулась, сам допёр. И решение, что не могут они вместе, вышло у него легкое. Губы дрожат, все за неё, за Надю, хватается, а куда деваться. Она уже и видела, поправились у него мозги, полетит сейчас к жене, каяться.
Вот тогда у нее, у Нади, что-то — бац — щёлкнуло в голове. Сама ведь моряка того к жене спровадила, а потом себя пожалела. Полдня белугой провыла, потом айса накрутила и все. Даже удивительно, как живая осталась. Юрок приехал, бригаду с токсички привез, вытащили кое-как. Но с тех пор у них с Юрком пошло врозь. И слова скажет, и посмотрит, жалко ему, переживает, но то, что между ними раньше было, пропало, как будто перегорело. Калилась проволока, калилась, добела прям, да и лопнула.
И вот теперь, в мелком этом деле, в Юрке выскочило вдруг позабытое. Словами такое не объяснишь. Так он ее, Надю, спросил, и взглянул, она и сообразила, что Сережа ему поперек. Еще и сама она, Надя, не сообразила, а Юрок уже почуял. Значит, значит… Ни хрена это не значит. Сам не жрет и на других огрызается. Или нет?

3.

Надя стояла с Лилей в уголке, у пышных штор и смотрела, как суетятся халдеи. Здесь, в богатом клубе, на Литейке, всегда спрос был. Что на девчонок, что на порошок. В ночь на субботку привалит народ, им веселье подавай. Дядьки есть прикольные, когда выпьют. Этот вот, лупоглазый, с двумя тетками, а тот вон с мужиком. И все глазами по Наде водят, будто им кто приказал. А дотронуться не могут. Как будто она, Надя, от них за тридевять земель.
Полный состав сюда приперла, всем занятие найдется. И теперь можно просто так постоять, посмотреть, кто почем.
— Надюш, там Юлик…
Толстый Юлик сегодня в поряде. Ему, Юле, охота веселиться. Но Юлик подождет. Сегодня главный газовщик, его сегодня поздравляют. Удачный кусок оторвал и не попался. Ему устроили здесь, в клубе, днюху, взяли большой зал, пуганов приперли. Даже Тареева зазвали. Только что он прошел мимо них, весь в коже, плотный, щеки висят. Идет, под ноги смотрит. Лиля ее за руку ухватила. И все головами закрутили. Известный, Тарас Тареев, ТТ, как же.
Сейчас врубятся, Тарей выдаст пару песен. И еще одну, на бис. Потом в другой клуб. У него, у Тарея, на полгода вперед расписано. Греби, пока бабло в рожу лезет.
— Надек, привет!
Этот свой, этот не за девочками. Мамолин давно уже на юбки, коленки, косынки не смотрит. Ему надо пару колобанов ночью и один пузырик под утро, чтобы не гробануться. Мамолин давно и прочно у нее в клиентуре.
Надя взяла его за вялую ладонь, тряхнула.
— Мамоля, ты как? Ударяешь?
— Фака, Надюш, одна фака везде. Меня ударяют, а я так… завидую.
Мамоля был сегодня тихий. А она его другим помнит, когда только все у него в гору поперло, Мамоля был ого, какой. Красивый, между прочим, мужик. Был. Гуляли как-то на Суворовской, в ресторане, где веранда над прудом. Весной, года три назад. Он же, Мамоля, совсем молодой. Сначала с ним Оля-Левая была, потом Арина-Рядок, потом… Потом Мамоля в психичку загремел. И все. Кончились девочки, пошла суетень.
— А ты брось свои… своё…
— Неа, Надюнь, мне лень. Мне охота — дыц — и протереться.
— Смотри, Мамоль, съедешь!
— Так и все когда-нить съедут.
Мамоля мог стихами залудить, красиво так, под настроение. Выпьет и давай. И ей, Наде, тогда казалось, какая жизнь выходит, яркая, сочная, в самый цвет. И сколько еще её, жизни, впереди…
— Надь, Надя, на минутку!
Ирка-Морозок стояла перед ней в розовом своем платьице, запудренная, рожа довольная. И глазами хлопает. Ухватила кого?
— Там один… в Колпино зовет. А ехать… неохота. Далеко. Он сулит красиво. Я займу место на Саблина, ладно?
Надя кивнула ей, Ирка поправила прическу и пошла к своему мордастику. Он стоял уже теплый, крутил башкой. Ирка его на голову выше, вся такая завитая, тонкая такая. Каблуки как гвозди. Ирка дернула его за локоть и они поперлись вниз.
Халдеи мелькали тут и там, таскали выпивку и пустые подносы. И пустые, и полные. Потом стекла дрогнули, в зале проорал что-то Тареев. И-дац-дац… Ле-е-е… Ла-а-а… У него, у Тареева, были песенки тихие, на особый лад, а эту всю чухню, про волю, про мосты, про обрыв Надя не любила.
— Три по пять и один нахлёстом, пораньше, проедем?
Да хоть по десять, мое какое дело, вам же завтра гостей оживлять, не мне.
— И еще полторы…
— Лиля, дай ему, вот ему, одну складочку. Одну!… Будут деньги, дам еще. Все, пошёл!
Толстый барбос шушукался с девочкой в уголке, шушукался, за руку брал. И у него рожа глупая, а уж у нее, у девочки… Иногда бывает такое, въехал в какую, потом, утром, не знает, как сказать. У него же дочки старше этой девочки. У него же дома тахта, а на тахте жена ждет. Приятная такая женщина. С высшим нефтяным образованием. А он тут девчонке пальцы целует.
Какой-то парень запустил руку на стойку, выудил рюмаху. Бармен его мягко за руку взял, придержал, рюмаху из нее вынул и внятно сказал пареньку:
— Протянесся еще раз так, сломаю руку. Сло-ма-ю!
Выпустил паренька, тот сел на стульчик пухлый, глазами хлопает. Интересно, правда сломает или так, жалом трясет? По роже не поймешь, смотрит спокойно. Такие самые опасные. Такие…
И какие-то сопливые мирные девчонки выплясывали, крутили задками. Приятно смотреть, когда люди веселятся на самом деле, а не только за бабло вид делают. Когда им, людям, на самом деле весело.
— Женёк, т-цц, поди-ка, Женёк… Смотри сюда… Сю-да!… У него, вон у того рыжего сальника сама сдачку не бери. Ты поняла? А потому, Женёк, что потом сама поедешь евры туфтовые менять. Почему? Поняла? По-ня-ла? Он же жареный, сальник-то. И давно уже всем про него ясно. Кроме тебя, Женёк.
Очень уж Тарейчик разорался. Ни черта не слышно. И пидорки на музон так и сыпятся. Милые такие пидорки. В шелковых штанах.
Пидорки узнали Надю, полезли обниматься. И сунули ей яблоко. Румяное такое, красивое яблоко.
— Откуда?… Наше, ясинское? От баушки, надо же.
А что такого, у пидорков есть ведь баушка. И мама, а как же. У нее ведь, у Нади, тоже все это было. Когда-то, давным-давно. И сестричка Сашка… Хрена она вспомнила? Не надо. Не стоит… Но какие ж вы, голубизна, ласковые.
— Дай им, Лиля, по сандальке, пусть тащатся.
Молодые крашеные пидорки сгорают в полгода. Всего-то у них этой радости в сортирах кабацких осталось до весны.
— … Нет, майчик, нету. Было и все кончилось… И знаешь что, иди-ка ты, писёк, домой, пока с тобой все в порядке. А то пригреют.
— …Валера, этого кто сюда пустил. Не знаешь? Ты его по-хорошему… Ну, да, да. Зачем тебе промблемы?

Сережка встретил ее внизу, в вестибюле. Длинная ночь всех уже развела и теперь можно было отдохнуть. Надя потёрла лоб. Сорок и шесть пополам. И еще три сотни пачек. И всего это будет, это будет…
Гардеробщики курили, вытягивая губы и пуская дым вверх. Гардеробщики курили обычные, незаряженные сигареты. Им шмаль не по карману. Хотя на Цандера, в «Яхте», Надя знала одну богатую гардеробщицу, Валюху. Та такие дела провертывала, сказать страшно. Пока ее не зацепили. Пять плюс два. Больше с Валюхой не свидимся.
— …Я устала? Ничего подобного. Я еще вполне. Спать не хочу. Ни капельки. Честно.
Офигенно приятно, когда тебя вот так спрашивает мужчина, который тебя… с которым ты… И всё такое. Сережка так смотрел на нее, что просто надо было быть дурой, чтоб торчать тут, среди халдеев и протарщиков, а не сорваться сию же минуту в загул. Ольгино-Разово-Фарфорка-Лисий Нос. И далее. Но дела, дела… Двести сорок на три, плюс половину Лиля Маляке отдала. Отдала?
— Лиля, Лиль… Ты сколько Мале отдала, половину? А он тебе что? И дура… и еще раз дура. Пойди забери. Пока он в памяти.
«Устала. Я устала, Сережка. Я так устала, милый. И я хочу домой. Домой. Мы бы приехали, выпили бы по глотку и легли бы спать. Друг с другом. Как все нормальные… нормальные…»
— Надо еще на Лигу, потом в Сидуху. Как там разбирают, втихую или баламутят. Всех девчонок отправили? Нет, Ирка раньше уехала. У нее ценный кадр, они на Саблина дёрнули… Лиля, бери Женька и поехали.
Гардеробщики бросили курить и пошли принять в конце смены по половинке. Что же, это ничего, это вполне так.
А на пустом Литейном стоял туман. Как и обещал всем грустный диктор. Мог бы, наверное, сказать, что весна, мол, ребяты, будет обязательно. Не бойтесь. И на радио стало бы одним диктором меньше. Или это можно? В конце смены, как гардеробщикам. Немножко помечтать. Отпустить тормоза.

Надины девчонки смотрели на Сережу. Каждая по-своему. И Лиля смотрела, и даже Женёк. Как только девочка новая появится, так ее всю обсмотрят. Почему и когда, почему ты и сколько, соображаешь или дура? А тут парень. Только Сережа ни на кого не смотрел. Даже на Женька. «Да-нет» скажет и пошел себе. Лиля, конечно, ерунда. Малявка, мушонок бессмысленный. Смазливая и все. А Женёк у нее прима. Номер два. Почему два? Потому что после Нинки. Нинка вообще статья особая. Если бы не её больная любовь к фуянцу этому, могла бы в чистоте устроиться. Или нет? Говорят, те тетки, которые по съёмным делам, нигде больше себя не найдут. Хотя бы и на край света сбегут, а и там то же делать станут. Или врут?
Через неделю поехали они за долгом. Нет, не пожар, все по-хорошему. Проверенный клиент, с Высотки, брал вязочку взаймы, теперь вот отзвонился, просил заехать. Высотка, Комиссаровка, там из Ленсовета раньше жили, место красивое. И дома, один к одному. Ну, притащились, смотрим, где клиент. Подъезд, пищалка, вестибюль с зеркалами. Все, как полагается.
В прихожей Надя сразу поняла: тут большой кайф. Все носятся, как лошади на пожаре, музон, трезвон. Соседей нет, квартирища во весь этаж. С лестницами внутри, пентик, на балконе хоть танцуй. Девочки всякие, пацаны ерундовые. Пока она решала свои дела, сверху Тарейка и ссыпался. Причем у всех рожи веселые, а у него, у ТТ, растерянная. Тогда, в клубе на Литейном, он был от всех загороженный, сам по себе, ТТ в кожанке. А тут — на тебе — помогите, Ланке плохо…

ОКОНЧАНИЕ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ФРАГМЕНТА.
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ СБОРНИКА РАССКАЗОВ ВЫ МОЖЕТЕ ПРИОБРЕСТИ ПРИ ПЕРЕХОДЕ ПО КНОПКЕ «КУПИТЬ РОМАН» НА ГЛАВНОЙ СТРАНИЦЕ. АДРЕС ЭЛЕКТРОННОЙ ПОЧТЫ ЛИТФОНДА
semenov-2211@yandex.ru

 

кипяток

фрагмент рассказа

1.

Сугробы у прокуратуры, как по линеечке. С самого утра лопатой их ровняют. У вертушки на проходной скучает сержант в теплой куртке. Ботинки у него, как и полагается, начищены. А на ремне болтается штык-нож.
В прокуратуру я звонил ночью. Дежурный офицер выслушал, назначил время, когда прийти. Раз такое дело. И голос у него был вежливый, мирный. И фамилия тоже мирная, Зиновьев. Вот к нему я и пойду. Еще посижу и пойду. К тем сугробам у проходной, которые равняют сейчас салаги… Может, выпить еще немножко? Там-то ведь не дадут. Там — нет.
Ну, вот и все. Подъем, капитан!
Я пошарил у ворота, но привычных крючков не было. Не шинель ведь. Обычное драповое пальто. Как будто теперь у меня не было права форму носить. Хотя костюм ничего себе, вполне еще приличный. Для военной тюрьмы.
В этом костюме я женился на Вере. Когда же это было? Семь лет назад. В загсе на Красносельской. Рядом, на самом повороте, там трамваи всё звенели. Летние трамваи, нарядные.
Вера сидела рядышком, завитая, нервная. Не подходи, обожжёт. «Шмагин, — шепнула она, — ну, что, боиссся?» А чего мне бояться. Не в атаку ведь, жениться. У Веры проступали розовые пятна на шее. Появлялись, проползали, таяли. И пропадали. Казалось бы, что ей с военным человеком волноваться. Кто меня знает, может, в последний момент стукнуло Вере в голову завитую, что же она делает, куда едет. Может взять, да и разбежаться, пока не спросили, согласны ли мы и всё такое прочее.
Но нет, справилась тогда Вера, распрекрасная тонкая Вера. Пошли мы в белый зал, где и ответили высокой тетке в костюме, как положено. И жили года три ничего себе. Появились словечки у нас с Верой, ласковые такие. Которые говорятся по вечерам. И выходные случались хорошие, длинные. Ничем не занятые, приятные, специальные такие выходные для двоих.
А потом стала Вера мне врать. По мелочи. Сегодня, мол, к Томке поеду, поздно вернусь. К Томке, так к Томке. Поздно, так поздно. И как-то приехала она от очередной подружки, вышел я в прихожую встречать. И взглянула Вера на меня, так взглянула, будто застрелить хотела. Я и сообразил, куда она ездит и зачем. Только вида не подал. Ну, бывает, запутается женщина, а потом опять в колею войдет. С кем не случается.
Я ведь привык к ней, к нервной, к завитой Вере. К Вере худенькой. Только потом стала она незаметно Веркой насмешливой. Раньше всё, бывало, если случилось что, прижмется ко мне, лицо на груди спрячет, голову вверх поднимет и шепчет: «Шмагин, как быть?» А тут стала улыбаться криво, одну бровь кверху тянуть. Что ты, мол, сказать- то можешь, капиташка.
Я молчу. Жду.
Тогда стала она скандалы разводить. Ты, мол, бирюк, ледышка. Живу, будто одна. Конечно, ясно уж было, не поедет та лодочка дальше, о которой на свадьбе тесть говорил. Может, я и в самом деле такой, как говорила. Нелюдимый. Ей, новой этой Верке, Верке насмешливой, было виднее.
Прихожу как-то с дежурства по училищу, а у нее уж все собрано. Будто на юг ехать, чемоданы да пакеты. «Ухожу, — говорит Верка, — от тебя. Врать надоело. Понимаешь меня, Шмагин!»
Я понимаю.
«К кому же ты, Вера (Вера завитая, Вера бледная), уходишь? Интересно просто, к кому?» — «А почему, неинтересно тебе, нет?» — «Ты же сама сказала, врать надоело. Поэтому». Верка расстроилась, пошла пятнами розовыми, глаза скосила. Только не плакать же ей при таком раскладе у меня на груди, как привыкла. Да и сама Вера уже другая была, не та, что на Бауманской, в загсе, где трамвай звенел, на мост просился.
Носик аккуратно платочком потёрла, сказала напоследок, на развод сама подаст. И уходит она к обычному мужчине, к гражданскому. А жизнь её дальнейшая меня, Шмагина, не касается. Ну, не касается, и ладно.
Только как пошла она к дверям, тут я понял, что ждет она от меня, бледная и тонкая, всего-то пару слов. Пустяшных, коротеньких. Оставь, мол, сумки, давай сядем, подумаем. Только я промолчал. Хлопнула Верка дверью и уехала. Насовсем.
Я расстроился тогда всерьёз. Засел дома и пошло-поехало. Противно, а пью. Мишка-друг через пару дней припёрся. «Бросай, говорит, — Шмага, свою волынку. Эка невидаль, не та попалась, подумаешь! Тебя Капкан спрашивал. Тоже, понимаешь, переживает».
Капкан у нас мужик на ять. Плотный такой, надежный. Илья Григорич. В генеральских шикарных брюках. С лампасами.
На следующее утро, когда за окнами возилась еще снежная муть, начищенный и выутюженный шагал я по коридору. Вот и дверь знакомая, «учебный класс номер двенадцать». А за дверью полкаша наш старенький, Перминов, развесил плакаты и бродил с указкой. «Вот, товарищи курсанты, схема первая. В центре крупные буквы «пэ» и «эм». Что бы это значило? Некоторые из вас, наверное, подумали: «Перминов — му…». Неправильно! Так обозначают планетарный механизм. Почему его называют планетарным?… Селезнев, почему?» Коридор светлый, широкий. Я шел и улыбался.
И закрутилось снова, смена, дежурство, смотр, стрельбы. Стукперестук каблуков по плацу. «Пэ-эт з-знамя пэ-элка, р-р-няйсь… Пер-рв… р-ро-о-ота… И-ии, р-р-рыз!» Тут все правильно, до точки распоследней. Я и оттаял понемногу.
Конечно, попадались мне и другие тётки, после Веры-то. И завитые, конечно, тоже. Только не заладилось с ними. Раз сидели у чернявой одной, у Любаши. Аккуратная, нечего сказать и домовитая. И припёрся ее бывший. «А-а, — говорит, — военный! Чёта военные сюда зачастили. Счас я тя сделаю!»
Кипяток у меня в голове плеснул, случается иногда такое. Сгрёб бывшего и с лестницы провернул. Люба вскинулась, трясется вся, плачет. Жалко ей стало, что об пол бывшего приложили. «Ах, — кричит, — убили!» Какое там, боров этот еще лет двадцать протянет.
Потом, когда наладили бывшего обратно, отдышалась Люба и говорит: «Знаешь, Костя, не получится у нас с тобой. Ты меры не знаешь, мне с тобой страшно. Как ты его поволок, у меня сердце прям, стук и встало. Я так не могу. Может, ты и прав, но никак. Понимаешь?» Я понимаю, никак. Ну, цацкайся, милая, со своим синюхой сама.

Вообщем, совсем я эти дела с тетками отставил. Училище только и видел. Стрельбы учебные и боевые, проверки, дежурки, а весной что же, весной абитура. И такая карусель день за днем. Это ведь только кажется, грубятина там у нас, кирза, сапоги, шинели, ватники, мазут да брезент. А ведь нет-нет, выглянет и серьезное, честное, стойкое такое из жизни выглянет. Не шутка ведь, просчитать, какая у навесной стрельбы плотность. Надо кое- что понимать. Выведешь схему тушью на рыжей кальке, радуешься. Понял меня класс курсантский, снова радуешься. И в этом оказалась длинная надежная линия. Раньше я и не думал про такое.
Как-то на плацу развернулись, Капкан голову повернул, как гаркнет: «Сми-и-и-р-рно… Слу-уший мою коман-ду-у…» Как будто что-то в сердце мне ткнулось, вот как Веркина голова всё равно. Свое, надежное, главное.
И как с тетками перестал я возиться, стал замечать, на Новый год там или у ребят что-нибудь, звание новое, свадьба, новоселье, так сядет рядом какая-нибудь, в глаза заглянет: пойдемте, мол, капитан, потанцуем. И всё по рукаву гладит, будто пробует, настоящий я или нет. А духи розовые, приторные, как нарочно, у каждой третьей.
Может, просто я, Шмагин-капитан, постарел, только совсем без тёток выходило мне спокойнее. В училище их ведь немного. Кассирши, поварихи, врачихи, преподши, из гражданских вузов, вот и всё. Кивнешь такой, дальше шагаешь. И пускай меня Сухарем за глаза зовут. Я не в обиде. Зато три роты в лучшие вывел. И остальное б наладил, дай срок. Только вышла одна штука. Какая? Вот эта самая, из-за которой сижу я теперь в стекляшке, на Фрунзенской, пялюсь на прохожих. А в училище напрасно меня ждут.
Только надо по ранжиру мысли расставить. И начать с экзаменов для абитуры. Абитура ведь что такое? Каждый год, весной, собираются в училище молодые ребята. Приезжают с гражданки и из войск.
Крепкие, веселые. И много их, много. Все хотят к нам, в краснознаменное и высшее, поступать. Это, конечно, хорошо, что снова тяга к военному делу появилась. Только разные ведь они, надо присматривать, мало ли что. Те, что из войск, дембеля, то есть, могут гражданским сгоряча и навешать. Этих самых. Хотя крупных драк давно не было, чтобы там с травмами серьезными. А все равно, и Капкан, и замы его сутками домой не уходят. Ну, а уж про меня, что и говорить. Шмагин всегда на посту.
Заступил я дежурным по училищу. Медкомиссия еще тут замешалась. Доктора понаехали, парней выстукивать и выслушивать, разводить писанину. Вот и крутись, с одной стороны ночью ребятки норовят пьянку устроить, в самоволку свалить. А с другой стороны, белые халаты меня поедом едят. Тащат всякую мороку, стекляшки, лекарства, лампы, плакаты разноцветные. Для проверки. И за всем смотреть надо. Тут попался мне на глаза один парень. Из абитурки. Высокий, видный. «Как, — спрашиваю, фамилия?» Оказывается, Тарасов. И все бы ничего, только на докториц засматривается, потому и отметил я его. Прям глаз не отрывает. Нехорошо это.
Если курсантик мигает, тянется, мнется, когда тётки мимо проходят, это ничего. Долго в глухом углу сидел, а тут девчонки, какие хочешь, по улицам крутятся, вот он и млеет, и тушуется. Это пройдет. У нас весной, как вечер из-за реки свалится, к ограде училищной девки тучами слетаются. Даже и трогательно, лиц не видно издали, полощутся платьишки под фонарями на гражданской стороне, а кителя курсантские там, где ротная коробка на асфальте разлинована. Стоят себе, друг на друга любуются. Дело молодое, хотя и не положено, у ограды-то.
А тут другое совсем. Пялится Тарасов на тёток во все глаза. Потом губы облизнет, башкой крутит. Оглядывается, не видел ли кто. Глаза собачьи, тоскливые. Тает от любой, то есть, юбки. Ну, думаю, приятель, попался ты мне вовремя. Как раз для таких на складах полно дел. Что щебень, что песок, всё едино. Бери, кидай. Думай про мешки, про ящики, ставь аккуратно. Поманил его, послал в пищеблок, мешки таскать.
Пристроил Тарасова и забыл о нем. Мало ли дел-то. Тут еще докторша одна прискакала, оборудование ей припёрло распаковать и на четвертый этаж в новый корпус тащить. Звали докторшу Светой Николаевной.
Вот тогда, в самые экзамены в танковое училище наше, мы с моей Светой и познакомились. Она в комиссии медицинской работала. Какая она была? Роста небольшого, стройная, халатик ладно так на ней сидел. Глаза ясные, серые, щеки с ямочками, как на яблоках сорта ранет. Взглянули мы друг на друга и что-то тут у нее в глазах проскочило, искорка какая, что ли. Я, конечно, сушеный военный дядька, что мне доктроша, пускай и глазастая. Но тут взял и улыбнулся ей в ответ, сам не ожидал. Кивнул и говорю вежливо, идите, мол, Николаевна, всё вам будет. «А когда?» — спрашивает. И опять на щеках у нее ямочки обозначились. Упрямая какая, что с ней делать. Сплавил её прапору Аглямову. Он уж точно знает, когда.
Тут ко мне дежурные заявились, потом Яша-Фонарь, а за ним штабные, еще из оружейной. Телефониста в третий корпус запросили. Смотрю, мимо тащит короба парень этот самый, что по каждой тётке сохнет, Тарасов, чтоб ему. «Куда, — спрашиваю, — несешь?» «Докторам, тр-рищ капитан, в новый корпус». Ладно, думаю, надо бы зайти, посмотреть, как ты там. Народу негусто, лето, еще не всех разместили. Вот и выходит… Только снова меня отвлекли, в подвале свет делали, надо было люки открыть. Ну, открыл, Введёнкина рядом поставил, чтобы не загремели по лихости, а сам побрёл к новому корпусу.
Ну, какое, спрашивается, мне дело, куда там этот двинутый коробки понес? А сердце не на месте. Глупо, конечно, но как будто от докторши беленькой, от Светы этой, от Николаевны, какой проводок ко мне подключили. И ток по этому проводку шустро так побежал. Поднимаюсь. На четвёртом этаже тишина мёртвая. Если б голоса или смех там, тогда ничего. Ну, думаю, дрянь дело.
Дверь-то дёрг, а в кабинете всё в порядке, докторша стоит у окна, ящички расставляет. Тарасов уселся у стенки на корточках, руками коленки зажал. И на вид сонный. «Ну-ка, — говорю, — пойди сюда!» Дома так-то, у стенки отираться будешь. А то целый капитан входит, а он и ухом не ведет. Мало, что долбанутый, так еще и невежливый.
Докторша поворачивается, и начинает объяснять, быстро так стрекочет, парень, мол, неудачно повернулся, об угол приложился. И лучше ему пока так посидеть, минутку-другую. Подхожу поближе, действительно, Тарасов-то на вид бледный и взгляд нехороший, мутный какой-то. Ну, задача.
Тут он сморщился, выдохнул, стал кое-как выпрямляться. «Разр-шите, тр-ищ-щ кап-тан, на минутку выйти, я счас…» — «Иди, иди, конечно». Странно он ногами загребает, враскорячку тащится, как краб. Тут до меня дошло. Это она, Света, его приложила. Прямо по причинному месту, чтобы не лез.
А докторша к окну отвернулась, занимается своими делами, коробочки открывает, упаковкой шуршит. Выглянул я в коридор, ничего себе ковыляет Тарасов, за одно место, правда, держится. «Пришлите, — говорит Света, — еще кого-нибудь, а то этот из строя вышел». Помолчала и тихо так добавила: «Только нормального, пожалуйста!» Я помялся немножко, ну, что сказать-то. «Какие уж есть.»
Подошел к ней поближе, Света мне чуть выше плеча приходится, а смотрит строго.
— Вы не сердитесь, Светлана Николавна…
Она серые свои глаза на меня подняла.
— Я не сержусь. Противно только.
— По-хорошему надо бы делу ход дать, как положено, рапорт там, расследование…
— Не надо ничего, просто пришлите еще кого-нибудь.
— А если этот Тарасов завтра чего другое выкинет?
— Ну, тогда выведите его во двор и пристрелите.
Сказала так и усмехнулась. Ничего, между прочим, смешного. Вот, в позапрошлом году один такой, от несчастной любви, пошел к оружейке, стал замок крутить. Хорошо, Аглямов смекнул, отвел его в сторонку, расспросил, к доктору наладил.
Ну, промаялись мы с докторшей еще минут пять, а там за мной вестовой прётся, в пищеблок зовут, пробу снимать. Прислал я к докторше Киселева, он спокойней мерина. Что такое, в самом деле, пустой этаж, ни души, только Дюймовочка эта бродит. Дождался я его и пошел по делам. Но все равно, за день еще раза три заходил. В конце концов, улыбнулась Света и говорит: «Да не бойтесь, капитан, мне охрана не нужна, сама справлюсь». Ладно, думаю, пускай училищный доктор в своем хозяйстве разбирается. С тётками одна морока. Плюнул я и ушел. «Не пойду больше, — думаю, — ни за что».
Вечером уже у прапора спрашиваю: «В новом корпусе есть кто?» «Только докторша, маленькая эта, как ее звать-то?… Только она». Ну, что делать, потащился опять. Света уже вниз наладилась, как раз на лестнице мы и повстречались. Идет она, в плащике, каблучками цокает. Как увидела меня, улыбнулась. И прядку волос на палец накручивает. Хорошее, значит, настроение.
— Как же понимать, капитан, ваше появление, неужели провожать собираетесь?
— Нет, просто выведу с территории, а там уж не моя забота.
Повела Светлана глазами, но не сказала ничего. Плечами только пожала. И пошли мы. Слово за слово, разговорились. Вот ведь странно, откуда ей про меня понять. Только вот взглянет, я уж и вижу, что сообразила, про все, то есть, мои военные дрова-опилки. Может, показалось только, не знаю.
Повез я ее домой. Оказалось, она недалеко, на Преображенке, живет.

С тех пор так и пошло. Отвезу, куда скажет, подожду, иногда пообедаем вместе. Но не более того. От дома ее, у самого моста, на набережной, до самой клиники маршрут выучил. Везёт мне, кстати, на мосты. И на трамваи. Про нас с ней особо я не раздумывал. Кто я ей? Скукота, рябой капиташка. Она же для меня выходила, как… Ну, вроде солнечного зайца. В ноябре, когда кругом всё серое, стылое, коробка ротная стоит, с ноги на ногу переминается, рожи тоскливые. Так рыжий закатный луч с крыши и соскочит, промахнет по лицам. И на душе легче станет.
Существовала докторша моя на этом свете как-нибудь. Нет, квартира у неё обставлена прилично. Ковры, люстра разноцветная, побрякушки, телик. В ванной стиралка японская. Только я не про это. Отличалась Света от других. Не было в ней неотвязной мысли, которая в любой одинокой тётке сидит: как, мол, завтра жить буду, да с кем. У Светки по-другому выходило. Прошла неделя, и хорошо, и ладно. Готовила редко, на скорую руку. Схватит картошки готовой в кулинарии, курицу отварит, вот тебе и все разносолы.
Ну, друзья у нее были. Насчет этого надежная она. Часто слышал, как подружку какую-нибудь лечиться пристраивала. Но ни слова про своих-то родных, есть они или нет, неизвестно, а я не спрашивал. С кошками бездомными вечно возилась. Все про таких кошек знают, многие жалеют, только никто домой не берёт.
Торопилась она жить, Светка-то. Иногда задумается, глаза серые раскроет, смотрит, будто удивляется, зачем кругом столько всего наворочали, чужого, ненужного. И задумается, улетит следом за мыслями своими, а уж куда, так я и не разобрался.
С утра она из подъезда выскочит, стрельнёт глазами, прострочит каблучками, подол ловко так, щепотью, прихватит, сядет ко мне в машину. Улыбнется, кивнет, поехали, мол. От дома до клиники проскочим утром в понедельник, а там до конца недели можем и не увидеться. Звонок, ответ и довольно. А мне нравилось, честно сказать, ничего между нами мутного, неотвязного. Конечно, она симпатичная, даже очень. Но раз нам и так хорошо, к чему в постель друг друга тащить. Эка невидаль, постель-то.
Как свернешь с Садового, так целая улица из больниц, одна за другой. Потом бульвар, за ним колоннада. Дальше мраморный Пирогов, в руках череп держит. Сидит, прохожих разглядывает. Тут как раз и была Светкина клиника.
Быстро я там примелькался. Видят, я за ней приезжаю. Сижу в холле, поджидаю. Один тебе кивнет, спросит что-нибудь, другой. Там ведь они все вместе, доктора-то. Дежурства, летучки, конференции, обходы. В госпитальном коридоре мы и с Тишкой познакомились. Так Света докторшу одну молоденькую прозвала. Есть в клиниках такая учеба, после института, когда в профессию медички влезаешь, интернатура называется.
Почему Тишка? На самом деле звали её Наташа Гусева. Рыженькая, в очках модных, узких таких. А за очками глазки синие, удивленные. Несется в халате коротеньком, на птичку похожа. И как пойдёт тараторить: «Свет, Свет, а надо ли в седьмую капельницу или лучше уж завтра сразу…» Светка на нее взглянет, нахмурится. «Тише, тиш-шш…»
Так и переехало это «тише» в «Тишу». Она откликается. И смотрит на Светку во все глаза. Еще бы, Света опытная, подходы знает, во всём разбирается. Поджидала ее Тишка по утрам, как привезу Светку, так к нам Тишка и подкатывает, улыбается, очки поправляет и новости выкладывает. И по клинике за ней таскается, как нитка за иглой.
Тишка ее и выручала. Светка ведь, кроме клиники, еще в двух местах подрабатывала. Да еще ботокс этот. Есть такой препарат. Введут, к примеру, вокруг губ, раздуются они, морщин не видно. Многие актрисы себе сделали. Получаются лица, будто у пупсов игрушечных: щеки надуты, глазки выпучены, губы оладьями висят. Считается, что омолаживает. Глупость, конечно. Светка выучилась уколы эти делать, рассказывала, надо, мол, у виска, на шее, под глазами, а там нервов пропасть всяких. Но дело модное, прибыльное.
Вот и надо было иногда ее подменить, выручить, мало ли. Но Светка все равно свысока к Тишке относилась. Командовала. Меня-то Тишка сразу и не признала, топорщилась, кто это, мол, с ее Светочкой разъезжает. Ну, я с ней ровно, что теперь сделаешь, не на части же нам Светку теперь распилить.
А потом привыкла Тишка, что ли. Вечером заметит меня, подойдет, расспросит. Узнала, что я с танками дело имею, так всё веселилась, просила, чтоб как-нибудь свозил ее к нам в училище. Танка, мол, никогда близко не видела. Так и появилась у меня вместе со Светкой и еще какая-то жизнь, не только дульные тормоза и пальцы траковые.

А месяца через два вышла одна скверная история. Пошли мы в кафе, в Дровяном переулке, на самом углу. Я вперед двинул, Светка за столик села. Заговорил с девочкой за стойкой, про заказ что-то. И смотрю, девочка эта куда-то за мое плечо смотрит, внимательно так. Смотрит и в лице меняется. Что такое? Поворачиваюсь. Светка поравнялась с какой-то плотной теткой. Поравнялась и застыла.
Пялятся они друг на друга. Как кошки перед тем, как сцепиться, только что не шипят. Я к ним.
И слышу, как тётка Светке моей говорит, сорванным таким голосом: «Ну, что, попалась, гадина! Теперь с живой с тебя не слезу, прям отсюда в милицию пойдем. Понятно?» Тут я сообразил, что тетка-то психованная, хотя по ней и не скажешь. Ну, что? Беру я тётку тихонько под руку, тяну в сторонку. А Светка побелела, сумочку руками сжала и смотрит на нас. Тетка повернулась ко мне, шепчет: «Она мою сестру изуродовала. Вы понимаете! Она …» Я тетку к себе подвинул и говорю: «Вы бы присели, отдышались». И тяну ее уже серьезно.
Тетка носом захлюпала, понесла околесицу какую-то. Света, мол, делала сестре инъекцию ботокса этого и нарочно что-то там повредила. Лицо у сестры на сторону и повело. Я только руками развел. «Вы не волнуйтесь, — говорю, — разберемся». А сам киваю Светке, чтобы она на улицу двигала, пока дурище этой скорую вызовут.
Народ вылупился на нас, лица похожие сделались, никак понять не могут, что случилось. Наконец, девки из персонала доперли, сдал я им тетку, хотя та и порывалась за Светкой махануть.
Вышел я на улицу. На душе кошки скребут. История странная, дураку ясно. Сели в машину, Светка курить потянулась, а руки трясутся. И все еще бледная, как полотно. Я молчу, ничего, ни полслова. Ну, закурила она кое-как. Жадно так затягивается. Будто только что из драки. По сторонам смотрит, через пару улиц, у другого кафе попросила остановить. Вышла из машины и смотрит сквозь меня, безразлично так…
А ведь уколы Светка и вправду делала, если попросят, так и на дом приезжала. Но не полез я спрашивать, что, мол, за бред, не полез. Дурак, конечно. В этот момент как будто кто ко мне подошел, насквозь знакомый. Наклонился к плечу и сказал: «Ладно, брось, проехали…Не расспрашивай». Как уж я ждал, что Светка сама скажет, спуталась та тётка. Или там не в себе она. И что на самом деле, мол, по-другому вышло. Но ни-че- го, ровным счетом.
Бывало у Светки и раньше такое. Если погода сырая, серое всё и город за окнами будто размывает, тогда к ней лучше не соваться. Если какая срочность, куда подскочить надо, так Света вызовет меня, сядет, как к незнакомому, «да», «нет», «ничего» и еще «не знаю». Лицо даже меняется. Серьезно. Глаза меньше делаются, рот сожмется. Нахмурится она, руками себя обнимет, будто холодно ей. Ну, всякое бывает, что же в душу лезть, только у меня всегда от таких ее перемен сердце сжималось.
Но ничего, сижу, молчу, вида не показываю.
Как-то раз, в такой безрадостный день, Светка вышла было из машины, потом сунулась назад, за плечо меня взяла и говорит: «Не сердись, устала я просто… Не сердись, ладно?»
И так горячо мне стало, приятно. Снова дурак, конечно. Только привязался я к ней накрепко.

Под хорошее настроение придумывала она прозвания для меня всякие. Сначала, например, был я просто «Костя-капитан». Потом надоело. «Шмагин, Шмагин… Нет, это не годится. Буду звать тебя Шпагин. Насквозь чтоб, навылет. Костя Шпагин. Звучит, правда?» Ну, а после того случая, с теткой двинутой, в кафе, сделалась Света скучная. Без улыбок, без выдумок, насквозь осенняя.
Раз я как-то позвонил. Она через два слова трубку бросила. Ждал, конечно, что пройдет. Неделю не видимся, другую. И тут взяла меня тоска. Привык я все же к ней. Но не станешь, как мальчишка, у дверей жаться. Что сделаешь. Ну, думаю, поноет, как зуб, да перестанет.
Хорошо, Мишка-друг покоя не дает. Дверью только хлопнет и ну орать. «Шмага, балда ты вятская, что сидишь, дохлый пистон, седьмого новые рации для броников привезут, знаешь или нет?»
Рации так рации. Вызвал Аглямчика и Фонаря, рассудили, какие борта комплектовать, какие пустыми оставить. Аглямчик, голова, между прочим, сообразил, как напрямую запитать.
И закрутились дела по этим рациям. Сидишь до ночи, голова чугунная, пожрать некогда. Я даже и спать в кабинете у себя приладился. Только изредка, на закате, подойду к окнам большим полукруглым, со спицами золочеными, что на набережную выходят. Облака оранжевым выкрашены, плывут себе за реку, важные, безразличные.
Вздохну, задумаюсь, сейчас про Светку и вспомню. Скучал я, выходит, по ней сильно.
Как-то в феврале, в туман и слякоть, остановился на Комсомолке сигарет купить. В воздухе морось какая-то висит, прохожие, как тени, мимо тащатся. Как будто тонет улица, пропадает, от всего города только и осталось, что эти вот три метра мостовой.
И вдруг вижу, идет мимо моя Светка. В лице ни кровиночки, будто из неё всю жизнь выпили. Под ноги уставилась, еле тянется. В шапочке меховой, в шубке, сумочка кое-как болтается, сама по себе. Народ оборачивается. Плохо, мол, дамочке. Я подлетел к ней. «Что ты, что?» Она на меня глаза подняла и слабо так, чуть не по слогам, протянула: «Шпа-а-гин, ты отку-у-да?» Взял ее в охапку, сунул в машину. Там она разрыдалась. Колотит ее, ревёт в три ручья, захлебывается. Одну ее не могу оставить, мало ли, сейчас возьмет, и под колеса кинется.
Пришлось военными методами обойтись. Тряхнуть да прикрикнуть.
Пока ехали до Преображенки-то, вроде ничего, утихла она, вздыхает только. А у набережной просит меня Светка тормознуть. «Ну, чего тут тебе делать-то? Или плохо стало?» Да, — кивает, — плохо. Остановился. Вышли из машины. Я, на всякий случай, рядом иду. Она рукой машет, постой тут, я, мол, дальше сама. А куда ты сама-то, возьмешь еще и в реку свалишься.
Она смотрит на меня, как на помеху: ну, отойди ты, пожалуйста. Ладно, остановился, жду её.
Светка к каменным перилам подошла, сумочку раскрыла, выглянула вниз, посмотрела, где промоина, вытащила из сумки сверток какой-то, в воду швырнула.
«Костя, свези меня домой, я еле живая!»
У меня в башке карусель, одна мысль другую цепляет, ни хрена не разберёшь.
Приехали мы к ней. Села Светка за стол на кухне, лицо в ладонях спрятала и бормочет: «Ну, как же…Как же так!» Будто заело. Ну, дома не на улице. Повёл в ванную, умылась. Посадил на кухне, чаю заварил покрепче. «Шпагин, у меня… вышла неудача… опять. Я расстроилась ужасно… Вот и…» Руки стиснула, в одну точку смотрит.
Вижу, дело в тупик зашло. «Ложись-ка ты, Свет, спать. А я тебя покараулю». Она посмотрела на меня странно так, будто впервые видит. Пошла в спальню. Потом вернулась в халатике, кровать разобрала. «Иди, Шпагин, сюда. Мне страшно». Вот удивила, то не дотронешься, то спать укладывает. Ладно, как скажешь. Только прилёг, она ко мне прижалась и шепчет: «Скорее, Костя, скорее.» Куда гонимся, не на поезд ведь. Неприятно как-то, обнимаемся, а понятно, что не в себе она теперь.
Потом я всё курил, в окно смотрел. Там огонечки один за другим гасли. Троллейбус последний проскрипел, наступила тишина. Загасил сигарету, прилег, тут меня и сморило.
Просыпаюсь, Светка уже на ногах. Тихо так встала, я и не почувствовал. Стоит у окна, силуэт темный, сигарета угольком тлеет. «Чего ты, — спрашиваю, — вскинулась? Рано ведь, поспи еще» — «Не хочу. Со мной всё нормально».
А в голосе следа нет от того, что вечером-то было. Пригляделся, у нее кисть бинтом замотана. Я вскочил, подхожу, обнять хотел, она выскользнула, резко так. В сторонку отошла, поморщилась. «С рукой-то что?» — «Неважно, неважно. Знаешь, Костя, ты поезжай домой. Сама справлюсь, всё прошло уже». Да где же, милая, прошло, если рука у тебя порезана, на столике ножницы медицинские, острее бритвы. И вата на полу валяется, вся в крови.
Отзвонился Мишке-другу, аврал, мол, у меня, зайди к Капкану, объясни. Тот мигом понял, на то он и друг, положиться можно. И остался я у нее. Светка, правда, не в духе была сначала. Всё гнала меня. Я говорю: «Ладно, Свет, ладно, поругалась и хватит. Давай завтрак готовить. Молоко у тебя есть? Обещаю кашу, геркулесовую, полезную. Идёт?» Она кивает. Так провели мы неделю. Вижу, оттаяла немножко. Отвез её на работу. И с утра до ночи, сколько мог, крутился возле. Как дальше будет, не задумывался. Разве угадаешь. Не сидит хмурая, уже хорошо. По ночам у окна не мается, еще лучше. Так день за днем и тянулось. У Светки какие-то выдумки выплывали, то суп давай варить, то полки вешать. В мелкие, простые дела ныряла она, как в омут.
Передвигали мебель, приколачивали полки эти, мало ли дел. Книжек у нее полна квартира. На корешки взглянешь, так не сразу и разберешь. Особые состояния при патологии чего-то. Клинические неврозы. Всякое. Ведь кое-что и я понимаю, например, в баллистике, расчеты тоже нехилые. Но тут другое. Вот взять, да вылечить кого, пойди- ка, попробуй. Тут на одной математике не выедешь. Вроде колдовства. Человек не дизель, на части не разберешь. И живой, и боится, больно ведь ему.
И от странной той недели остался у меня листочек, весь исписанный. Вот он, во внутреннем кармане шуршит. Подчерк у Светы крупный, угловатый, буквы направо валятся:

Ночь есть ночь, зверь есть зверь и отчаянье есть океан.
Снег есть снег, царь есть царь и воля стынет.
Нет сил знать, нет сил врать. Как мне быть?
Войти в тебя, как в океан, а там будь, что будет.
Камень не согреть, но руки есть ласка,
Только тронь, засмеётся царь.
Звери рыщут, стены дрожат, но ты верь, верь, синь-снегирёк.
Даль есть даль, тень есть тень, только тень-тень…
Прыгает по ветке снегирем моя жизнь.
Вниз есть вниз, рано — это зря.
Часть меня спит и трон пуст.
Не садись, не то позолота съест твои ногти.
Ну, скажи мне, скажи, какая она, та радость, что приходит утром?
Она белая и никогда, никогда не бывает ей больно, белой моей радости.
Сон есть сон, возьми прут, расцветёт на щеке ожог.
Рассвет одинок, плачет над городом туман.
Выйди в зал, там нечего красть, пыль смеётся над тобой.
Бриг — смешное слово, уплывёт, не успеешь моргнуть.
Нет есть нет, брод зимой спит и любить — этого мало.
Сплю, а сон меня пьёт.
Жаль, небо слабее, ночь крадет его раньше, не успеть.
Небо устало, завтра его будет меньше.
Слон так мал, что прячу его под кроватью.
Ванна печалится, никто не пришел и свет тлеет.
Ночь есть ночь, зверь весь твой.
В небе летит ангел. На нас он не смотрит.
Завтра есть завтра, ночь всегда рядом
И только снег прав: не стоит она того.

Листок я тогда с пола поднял, валялся он у окна, в темноватой маленькой комнате. Я Свету спрашиваю: «Это что же, твои стихи?» — «Не знаю, — говорит, — так, ерунда… Во сне как-то услышала, как будто голос мне читает. Взяла и записала». А я листочек тот убрал, сохранил. И запомнил накрепко, про синь-снегиря. Она и сама была таким снегирем, птицей розовой посреди зимы.
Трудно мне было ее понять, как будто паутинку осеннюю поймать, вот вроде ухватил, а она выскользнет из-под пальцев и в сторону. Давай, значит, капитан, сначала. Вроде бы игра такая…

ОКОНЧАНИЕ ОЗНАКОМИТЕЛЬНОГО ФРАГМЕНТА.
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ СБОРНИКА РАССКАЗОВ ВЫ МОЖЕТЕ ПРИОБРЕСТИ ПРИ ПЕРЕХОДЕ ПО КНОПКЕ «КУПИТЬ РОМАН» НА ГЛАВНОЙ СТРАНИЦЕ. АДРЕС ЭЛЕКТРОННОЙ ПОЧТЫ ЛИТФОНДА
semenov-2211@yandex.ru

Литературный фонд Сергея Семенова
www.happyresume.ru
Все права защищены. © Все права на данное произведение  принадлежат Самойлову А.Ю, Москва, 2022